И еще один разговор был у меня с Шарнгорстом. Обо мне. Он спросил, где находится моя мать. Я, в свою очередь, настороженно спросил Шарнгорста, зачем ему это. Он ответил, что мог бы отправить ей письмо от меня.
— Спасибо, господин полковник, но я действительно не знаю, куда эвакуировалась моя мать, — сказал я.
Я подумал, что, к счастью, не знаю адреса матери. Мне совсем не хотелось пользоваться для передачи письма матери шарнгорстовской «оказией». А Шарнгорст между тем продолжал:
— Мы располагаем данными с той стороны о том, что у военной контрразведки СМЕРШ есть сведения о вашем пленении и перевербовке. Размножены ваши фотографии для опознания. Я и подумал, что лучше написать матери лично вам и завуалированно объяснить ей свое положение.
Я промолчал и подумал, как исстрадалась бы мама, узнав, что я в плену.
Приближалось 18 апреля. Все душевные силы мои и Любины были сконцентрированы на одном: дождаться этого дня и обеспечить успех. Не знаю, как Люба — она вообще была необыкновенным человеком, — а я то ли от страха, то ли заложено это было во мне, стал необыкновенно суеверным. Стыдно сказать: по вечерам, перед тем как заснуть, и утром, сразу после того как просыпался, я молился. Не так, как молятся верующие, я ведь был атеистом, да еще и некрещеным, а как-то по-своему, обращаясь к Судьбе и умоляя ее об удаче, об успехе, о победе. Это стало ритуалом. Когда я возвращался с прогулки и вступал на плиты дворика перед главным входом, я старался так шагать по ним, чтобы на первую ступеньку подъезда ступить обязательно правой ногой: по моей «таблице» это означало «к счастью». Если же выпадало ступить на левую ногу, я делал по плитам лишний шаг в сторону, чтобы на ступеньку попасть той же правой ногой.
А еще с утра я смотрел в окно своей палаты на летающих ворон. Окно по горизонтали делилось на несколько зон: форточка, планки рамы. Если ворона пролетала по самой верхней зоне — это бывало редко, — значит, к счастью! И в этот день все действительно удавалось. Если ниже — так себе, а совсем низко — плохо. Я отлично понимал, что это чушь собачья, но ничего не мог с собой поделать. Естественно, что все эти свои чудачества я тщательно скрывал.
Еще мы с Любой выработали план моего последнего дня в госпитале. В 10 часов 17 апреля на дежурство заступала Зоя. Люба должна была попросить Зою подежурить за нее не до 10 утра следующего дня, а до обеда. Якобы в воскресенье Люба должна была быть в деревне и не успевала вернуться. Предполагалось, что название деревни Зоя легко запомнит и погоня, если таковая будет, пойдет по ложному следу.
Я же с вечера 17 апреля после бесед или с Велингом или с Шарнгорстом должен буду несколько раз пожаловаться Зое на бессонницу. Потом, в час или два, я возьму у Зои снотворного и попрошу не будить меня до 11. В 7.45 я должен буду тихо выпрыгнуть в окно и направиться к Любе.
План был вполне реален. Люба часто работала до обеда вместо Зои, помня об этом, Зоя не отказывала ей в подмене.
Что касается бессонницы и просьбы не будить до одиннадцати — это бывало нередко. Учитывая мои отношения с Шарнгорстом, я был привилегированным больным, и с этим считались!
И вот — 17 апреля. Накануне еще раз поговорили с Любой. Я ей удивлялся: она была старше меня всего на два года, но как будто не товарищ это был мой, а мать, так она была мудра и спокойна. Лишь обычно бойкие глаза ее были задумчивы. Я лег часов в 11, она зашла ко мне попрощаться. Чувствуя мое напряжение, она села рядом, а потом вдруг наклонилась и положила голову мне на грудь. Я обнял ее и гладил спину и плечи, она все крепче и крепче прижималась, потом вдруг резко освободилась и встала:
— Не надо! — Но все же еще раз наклонилась и поцеловала меня в губы: — Спи, Костя, спи, родной. Счастья тебе! До завтра!
На ходу поправив волосы и не оглянувшись, она вышла из палаты. А я остался один и то дрожал от волнения, думая о побеге, то вспоминал ее поцелуй. Пожалуй, первый заслуженный мною поцелуй женщины, ибо те поцелуи, которые я получил от Тамары, были только авансом. Итак, шел день накануне 17-го. Все складывалось так хорошо, что даже и не верилось. Когда после завтрака я в своей палате ждал Велинга, вдруг прибежала взволнованная Зоя и сообщила, что Велингу плохо — нет, не с ранами, а что-то с почками, вроде камень идет. Ему было очень больно, но сделали укол, и он успокоился. Ни о каком гулянии сегодня, ни о каких шахматах 2—3 дня не может быть и речи! Зоя была огорчена. От нее сильнее обычного пахло примочками, и еще больше шелушилась кожа над бровями. Я посочувствовал Велингу и конечно же был счастлив…
А потом, в силу суеверий, которые меня в последнее время одолевали, я подумал, что это плохая примета: все подряд хорошо не бывает, сегодня уж очень хорошо, значит, завтра будет плохо! Я расстроился, воображение начало рисовать разные ужасы, которые могут приключиться завтра.
Потом я успокоился. Подумал: удачи и неудачи идут полосами, была полоса больших неудач — плен, ранения, боль, теперь начнется полоса удач, и сегодняшнее везение залог этому!
Я еще не успел как следует обрадоваться, как зашел Шарнгорст. «Попрощаться», как он выразился. Оказывается, он уезжал на день-два. Я пожелал ему счастливого пути и ничего не сказал о болезни Велинга: вдруг он об этом не знает и станет беспокоиться о том, чтобы его кем-либо подменить. «Значит, действительно полоса удач», — радостно подумал я.
И дальше все шло как надо. Вечером Велингу стало лучше, Зоя была оживленной и веселой. Ближе к ночи я раза два выходил к ней, жалуясь на бессонницу. Потом все шло так, как мы с Любой и предполагали: Зоя дала мне две таблетки снотворного и предложила поспать подольше, часов до двенадцати. А завтрак для меня она оставит. Я поблагодарил и ушел спать, но долго не мог заснуть: все проигрывал в воображении разные варианты завтрашнего, нет, уже сегодняшнего дня…
Спал я в эту ночь часа два, не больше, и проснулся около семи часов. Осторожно одевшись, я раскрыл окно и выпрыгнул в сад: в соседнем окне темнели на белой стене часы: было 7.30. Я стал осторожно подходить к воротам, раздался гудок автофургона, я отметил, что совсем ни о чем не думаю и вроде даже ничего вокруг не замечаю. Но это было не так. Потом я вспомнил, что смотрел на окно своей палаты, видел бегущего вдоль здания Филиппа Филипповича (что-то случилось? Но бежит, слава богу, к другому подъезду, не ко мне!) и приметил, что хлеб из фургона носят все, в том числе и охранник с ключами и шофер. Из кустов я тихо выскользнул в ворота, повернул налево и, не торопясь, зашагал к углу. Внутри все дрожало: а вдруг окликнут? Нет, тишина! Теперь двести шагов вперед. Людей не видно. Тишина! Вдруг из-под забора выглянула маленькая собачонка и залилась тонким, дребезжащим, оглушительным лаем. Как же я ненавидел ее в это время! Но вот и второй поворот. Я свернул направо, перешел на другую сторону. Вот он, дом 5! Деревянный, двухэтажный, на нем еще довоенная, как в Калинине, полуовальная табличка: в центре цифра, снизу по полуокружности название улицы, что-то непонятное, от волнения я не мог разобрать. Отворил дверь, вбежал на второй этаж, влетел в дверь направо. В коридоре, в полутора шагах от меня, стояла Люба. Я даже не узнал ее сразу, подумал, кто-то чужой: я ведь привык видеть ее в белом халате и в белой косынке, а тут все темное и низко, на лоб повязанный темный платок.
— Быстрее! Раздевайся в комнате. Время не ждет!
Переодевание заняло несколько минут. Поверх брюк и рубашки я натянул телогрейку, вместо пилотки, да еще французской, такую приятную, но почти забытую кепку. В комнату зашла Люба:
— Возьми вещмешок. Там барахло, будто для обмена.
— Пошли, Люба! Пошли скорее!
— Сейчас. Пить, есть не хочешь? Как ты ушел?
Я стал рассказывать про болезнь Велинга, про то, как суетилась Зоя, а Люба в это время отрезала небольшой кусок хлеба и налила в кружку сладкого чая.
— Сейчас без десяти восемь, время у нас есть, я думаю, до одиннадцати. Думаю, что тебя начнут искать именно в это время. Но мы до одиннадцати уйдем далеко. Двинулись! Ах нет, давай присядем на дорогу! — Чувствовалось, что она сильно волнуется. — Теперь пошли!
В коридоре она несколько секунд прислушивалась, потом мы спустились с лестницы и оказались на улице, узкий переулок вывел нас на соседнюю, и мы двинулись в обратную сторону.
— Зачем?
— А вдруг нас видели… На каждый роток не накинешь платок… Из города мы выйдем минут через десять. Там будет легче. — Вдруг Люба рассмеялась. Это было необычно, но в этом смехе проявилась вся Люба — смелая, женственная: — Я, Костя, представила себе, как часа через три Зоя придет тебя будить! Вот уж достанется и ей, и Велингу.
Я заулыбался:
— В одной руке тарелка с рисовой кашей, в другой — кружка кофе. И ее этот примочковый запах!
— Я не замечала, — Люба настороженно повернула голову.